2
Анализ исходит из того, что желание вписано в нечто случайное -
случайнное, обусловленное телесностью.
Напомню вам предложенный мною удобный способ говорить о случайности. Фаллос, этот, в анализе, ключевой, предельный момент того, что заявляет о себе в качестве причины желания, - аналитическая практика его, этот фаллос, перестает не писать. Именно в этом перестает не писаться и заключается то, что я наименовал случайностью.
Аналитическая практика наталкивается здесь на свою границу, ибо все, что она, согласно моей четверичной схеме, может произвести на свет, это S
1. Вы помните надеюсь, сколько шуму наделало в прошлый раз мое заявление, что S
1 - это не что иное как наслаждение идиотское, причем в обоих смыслах этого слова: как наслаждение идиота, в расхожем смысле, и как наслаждение абсолютно своеобразное.
Необходимое как таковое,
necessaire, определяется, напротив, через
ne cesse pas, то есть не престает. Непрестанность необходимости заключается в том, что она не престает писаться. Именно к этой необходимости и приводит нас, очевидно, анализ, когда говорит о фаллосе.
Что касается не престает не писаться, то это, напротив, формула невозможного как его определяю я - того, что в любом случае записано быть не может. Сексуальные отношения именно таковы - они не престают не писаться.
Отсюда следует, что пресловутая необходимость фаллической функции оборачивается, на поверку, случайностью. Именно в качестве разновидности этой случайности перестает она не писаться. Случайностью я называю то, что сводит сексуальные отношения для говорящего существа всего лишь к режиму встречи. Лишь в качестве подобной случайности фаллос, бывший в античности достоянием мистерий, перестал, благодаря психоанализу, не писаться. Только и всего. В область непрестанного, область, в которой царят необходимость, с одной стороны, и, над ней, невозможность, ему вход заказан.
Что касается истинного, то свойственная ему настороженность по отношению к воображаемому сближает его, как здесь выясняется, с анатомией.
Три термина, обозначенные мной на схеме как a, S(Ⱥ) и Ф, предстают у меня, таким образом, в весьма неприглядном виде. Все они вписываются в треугольник, вершины которого образуют Воображаемое, Символическое и Реальное.
Справа - лежащая в основе принципа удовольствия толика реальности, в силу которой все, к чему нам в реальности позволено прикоснуться, остается укоренено в фантазме.
А расположенное слева, напротив, S(Ⱥ) - что это, как не та неспособность высказать истину целиком, о которой я только что говорил?
И, наконец, символическое: ориентируясь на реальное, оно демонстрирует нам истинную природу объекта а. Определив его только что как подобие бытия, я сделал это именно потому, что оно дает бытию кажущуюся опору. Взглянув на философские построения, касающиеся бытия, и даже сущности, которые мы находим, скажем, у Аристотеля, в свете аналитического опыта, мы обнаружим, что речь неизменно идет об объекте а. Созерцание - у Аристотеля, например - напрямую связано с тем самым взглядом, что фигурирует у меня в Четырех основных понятиях психоанализа как одна из четырех опор причины желания.
На этой графической схеме - я не говорю: графе, потому что это термин, имеющий в математической логике строго определенное значение - наглядно видны соответствия, в которых реальное предстает как зияние между подобием, проистекающим из символического, с одной стороны, и реальностью, с другой - реальностью, заявляющей о себе в конкретной человеческой жизни, в той силе, что, направляя людей неизменными проторенными путями, уже на пороге рождения оказывается мертворожденным
(l`encorné).
И, наконец, третья сторона треугольника, а. Знаменуя собой, в общем, верное направление, это а, которое, как-никак, чем-то является, могло бы, поэтому, сойти за бытие. Однако что оно собой представляет, выясняется лишь тогда, когда оно обнаруживает свою несостоятельность, свою неспособность удержаться на подступах к реальному.
Истинное, таким образом - конечно же, вот оно. Беда лишь в том, что приблизиться к нему можно лишь косвенными путями, исподволь. Апеллировать к истинному, как это часто нам приходится делать, означает всего лишь, что не надо обманываться и думать, будто где-где, а в области подобий нам бытие заранее обеспечено. Прежде чем говорить о подобии, этом трамплине, с которого совершается прыжок в фантазм, необходимо провести строгое различие между воображаемым и реальным. Ни в коем случае не надо думать, будто опорой подобию служим мы сами. Мы даже и подобием не являемся. Мы можем лишь при случае занять его место - где воцаряется тогда что, вы думаете? Конечно же, объект а.
Рассматривая все виды дискурсов, которые сейчас в ходу, аналитиком - а это не праздное именование, если понимать акт полновесно, как его понимал Аристотель - является тот, кто, поместив объект а на место подобия, оказывается в положении, позволяющем ему наиболее легко сделать то, что ему подобает сделать: задаться как бы с позиции знания вопросом о том, как обстоит дело с истиной.
3
Что такое знание? Странно, что до Декарта вопрос о знании вообще никогда не ставился. И нужно было явиться психоанализу, что вопрос этот оказался поставлен заново.
Психоанализ сделал всеобщим достоянием тот факт, что есть знание, которое о себе не знает, знание, носителем которого служит означающее как таковое. Сновидение не отсылает нас к неисследимому опыту, к мистике, оно прочитывается в том, что о нем рассказывается: всегда можно пойти дальше и рассматривать его двусмысленности как анаграммы. Именно этот уровень языка позволил Соссюру задаться вопросом о том, являются ли странные особенности сатурновых стихов плодом сознательного замысла авторов. Здесь Соссюр протягивает руку Фрейду. И здесь же вопрос о знании встает заново.
Перейдем, с вашего позволения, к другому регистру, регистру добродетелей, проповедуемых христианской религией - что перед нами, как не запоздалый отголосок, росток христианского милосердия? Разве не милосердно было со стороны Фрейда позволить несчастным говорящим существам утешиться тем, что есть, коли бессознательное существует, нечто им трансцендентное, действительно трансцендентное - более того, что они внутри этого трансцендентного обитают, ибо это просто-напросто их язык? Чем, как не актом милосердия, было благовествовать им о том, что язык исполнен разума в большей степени, нежели кажется, что они могут в повседневной жизни на этот разум рассчитывать, и что недостижимый объект мудрости, который он тщетно преследовал, у них в руках?
Нужен ли этот обходной путь, чтобы поставить вопрос о знании в форме: кто именно знает? Отдаем ли мы себе отчет в том, что тот, кто знает - это Другой? Другой, каким я положил его изначально - место пребывания означающего. Другой, без которого ничто так и не дало бы нам знать, что существует где-то измерение истины, местопребывание сказа - сказа, чье знание полагает Другого в качестве места. Сам статус знания предполагает как таковой, что оно, знание, в Другом уже налицо и его лишь надо оттуда из-влечь, из-учить.
Субъект возникает в результате того, что знание это должно быть усвоено, больше того - оценено. Оценивается же оно по своей стоимости, причем не меновой стоимости, а потребительной. Стоит знание ровно столько, во сколько оно обходится, а обходится оно недешево, так платить за него приходится своей шкурой, ибо очень трудно - не приобрести его, нет: трудно им воспользоваться, им насладиться.
В наслаждении этом завоевание знания возобновляется всякий раз, когда оно задействуется, ибо власть, которую дает знание, всегда обращена в сторону наслаждения.
Никто, как ни странно, не объяснил до сих пор достаточно внятно, что весь смысл знания как раз в этом, что трудность, связанная с тем, чтобы пустить его в ход, та же самая, что требуется для его приобретения. И поскольку есть нечто, что с каждым актом такого приобретения вновь и вновь повторяется, человек так и не задается вопросом о том, какое именно повторение выученного следует считать первым.
Есть такие приборчики, которые работают без остановки словно маленькие машинки - мы их зовем компьютерами. Что компьютер думает - это я охотно готов допустить. Но в каком смысле можно сказать, что компьютер знает, если знание на том и зиждется, что наслаждение от пуска его в ход и наслаждение его обретения совпадают?
Здесь мы непосредственно, гораздо более непосредственно, чем у Маркса, сталкиваемся с потребительной стоимостью - она и у Маркса представляет собой лишь ту идеальную по отношению к меновой стоимостью величину, к которой, в конечном счете, все сводится.
Поговорим же о них немного - о тех приобретениях, что не основаны на обмене. Из того, что Маркс знал о политике - а знал он о ней немало -
коммарксческой, так сказать, пользы не извлечешь. Точно так же, как нельзя сфальсифицировать,
fraude, знание Фрейда.
Уже с первого взгляда видно, что если подобных познаний нет, то, как бы ни старались вы на собственном горьком опыте их усвоить, толку от этого никакого не будет. Ни экспорту, ни импорту они явно не подлежат. Единственная сколь-нибудь солидная информация - это информация, скроенная по мерке той, что предназначена к употреблению.
Нетрудно сделать вывод, что знание находится в Другом, и бытию (l`être) обязано разве тем, что это последнее является носителем его буквы (lettre). А отсюда следует, в свою очередь, что бытие несет смерть там, где буква воспроизводит, но бытие знания, воспроизводимое ею, не является никогда тем же самым.
Вам понятна теперь, я полагаю, та функция, которой я наделяю букву по отношению к знанию. Это функция, говоря о которой, не следует торопиться истолковывать ее в духе пресловутого сообщения. Это функция, которая уподобляет букву семени - семени, которое следует, если верить современной молекулярной физиологии, четко отделять от тела, по отношению к которому оно является носителем вместе жизни и смерти.
Маркс и Ленин, Фрейд и Лакан, не образуют в бытии пар. И лишь благодаря букве, найденной ими в Другом, следуют они, как существа, наделенные знанием, в предполагаемом Другом парами. Новизна их знания заключается в том, что оно не предполагает больше, будто Другой о нем что-то знает - Другой, конечно, а не то существо, разумеется, что самоотверженно, ценой собственного бытия, ценой для каждого не столь уж малой, хотя и не слишком большой, как раз и обратило Другого в букву, чтобы высказать истину.
В отношении этих ставших для нас буквой существ я хочу вам кое-что по секрету поведать. Что бы вам о них, к примеру, о Ленине, ни рассказывали, я не думаю, чтобы в жизни их было много любви, ненависти, или ненавлюбленности. И нечего кивать на госпожу Фрейд. На этот счет у меня есть свидетельство Юнга. Он говорил правду. В этом, пожалуй, его беда - он только правду и говорил.
Уделом существ, ставших отбросами бытия, является, скорее, презрение. Это существа, если можно так в шутку выразиться, уцененные. В наше время, в эпоху супермаркетов, продуктам, даже по части бытия, не худо знать цену.
Беда в том, что Другой, место, ничего не знает. Если Бог ничего - ничего из того что происходит - не знает, то Его нельзя больше ненавидеть. Раньше, когда можно было Его ненавидеть, можно было, поскольку Он не платил нам ненавистью, рассчитывать, что Он нас любит. Что, впрочем, никогда было не очевидно, как ни силились многие в это верить.
В заключение того, что я имел смелость здесь высказать, мне хочется предложить вашему вниманию одну мысль, которая пришла мне недавно в голову и некоторое время меня занимала. Нам говорят обычно, что Христос пострадал, чтобы спасти человечество - так вот, мне представляется, что речь шла скорее о том, чтобы спасти Бога, чтобы оживить, актуализировать в людях ту ненависть к Нему, которая начало было, и не случайно, в них угасать.
Вот почему вменять человеческому существу бессознательное было, на мой взгляд, актом милосердия, поразительного милосердия. Да, субъекты - они, конечно же, знают. Но знают, как-никак, далеко не всё. И только Другой, на этом фоне, не знает решительно ничего. Именно Другой, чей удел в этом не-всем не-знать-решительно-ничего, и воплощает собою это не-все.
Но тогда удобно оказывается возложить на него ответственность за то, что в анализе становится явным, хотя никто этого продолжает не замечать. А именно: если либидо бывает только мужским, то дорогая женщина лишь с мужской стороны, то есть оттуда, откуда видит ее мужчина, и представляется цельной, всей - только с этой точки зрения и может она, родимая, обладать бессознательным.
Зачем ей это нужно? Это нужно ей, как знаем мы все, для того, чтобы заставить говорящее существо, которое в данном случае может быть только мужчиной, говорить. Иными словами - не знаю, насколько вы на сей счет аналитическую теорию хорошо поняли - чтобы существовать исключительно в качестве матери. Эффекты, которые мы зовем бессознательным, она действительно вызывает к жизни, но что касается бессознательного ее собственного - в том крайнем случае, когда она не несет ответственности за бессознательное всех и каждого, то есть в случае, когда Другой, с которым она имеет дело, большой Другой, отказывает ей в каком бы то ни было знании, потому что он сам, Другой, знает тем меньше, чем труднее его собственное существование поддержать - что об этом бессознательном мы можем сказать? Остается лишь согласиться с Фрейдом, что оно ни в коем случае не идет ей на пользу.
По своему обыкновению я обыграл в прошлый раз, созвучие, немного притянутое, конечно, за уши, между он есть и его ненависть. Сделал я это лишь для того, чтобы спросить себя, не пригодится ли ей пара ножниц. Об этом и идет как раз речь, когда мы говорим о кастрации.
Что бытие как таковое вызывает ненависть - этого исключить нельзя. Конечно, все предприятие Аристотеля заключается, наоборот, в том, чтобы представить бытие как то, посредством чего сущие, наделенные бытием в меньшей степени, причастны верховному сущему. Святому Фоме удалось ввести это представление в христианскую традицию - что неудивительно, имея в виду, что, распространяясь среди язычников, христианская мысль поневоле оказалась языческой мыслью полностью сформирована, так что ему оставалось лишь вновь этот механизм запустить. Но отдаем ли мы себе отчет в том, что вся иудейская традиция идет, напротив, этому представлению наперекор? Линия раздела не проходит здесь между различными ступенями совершенства. Менее совершенное представляет здесь собой то, что оно есть, радикальное несовершенство, и ему остается лишь повиноваться безоговорочно тому, кого, не считая некоторых других сопутствующих имен, зовут Яхве. Он сам избрал свой народ, и перечить ему не годится.
Отсюда ясно как день, что чем предаваться ненависти, гораздо лучше при случае его предать, и возможностью этой иудеи, безусловно, воспользовались. Им просто ничего больше не оставалось делать.
Что касается ненависти, то она одолевает нас до такой степени, что никто не замечает главного: ненависть, настоящая ненависть, обращена на бытие, на само бытие, причем не обязательно на бытие Бога.
Мы возвращаемся, таким образом - именно в этом смысле я и сказал, что
а является подобием бытия - к понятию - и здесь психоанализ, как всегда, немного хромает - к понятию ревнивой ненависти, ненависти, проистекающей из того завистливого наслаждения, что испытал взгляд Августина, завидевшего малыша у материнской груди. Он, наблюдатель, является в этой сцене третьим. И, глядя на малыша, он, pallidus, бледнеет, завидя, как тот, conlactaneum suum, сосет молоко его матери. Это не что иное, к счастью, согласно Фрейду, как первичное заместительное наслаждение, желание в метонимическом облике, вписанное в предположительное, адресованное Другому требование - требование самой сердцевины того, что я в семинаре Этика психоанализа назвал Ding, фрейдовой вещи, или, говоря иными словами, того самого ближнего, которого Фрейд соглашается любить лишь в определенных пределах.
Ребенок, на которого устремлен взгляд - у него оно, а, есть. Значит ли это, что он это а и есть? Вот вопрос, на котором я сегодня вас покидаю.
20 марта 1973 года.