XII

ПЕРЕНОС В НАСТОЯЩЕМ

Деградация Другого.
Достоинство субъекта.
Перенос не сводится к повторению.
Подлинный источник любви.
Интерпретация Сократа.

Я думаю, большинство из вас еще не забыли, о чем говорили мы в прошлый раз - наш комментарий Пира подошел к завершению.
Как я вам уже сказал, и если не объяснил до конца, то, по крайней мере, несколько раз дал понять, диалог этот исторически стоит у истоков не только объяснения функции любви в нашу культурную эпоху, но и развития этой функции, являющейся самой глубокой, радикальной и таинственной стороной человеческих отношений.
На горизонте предложенного мною здесь комментария прослеживается вся история античной философии вплоть до появления христианства.
Античная философия, как вы знаете, не просто выдвинула спекулятивную позицию на первый план. Целые области общественной жизни руководствовались в практической деятельности спекулятивной философией, берущей свое начало у Сократа. Когда Гегель представил стоиков и эпикурейцев предшественниками христианства, это не было чем-то искусственным и надуманным. Позиции этих школ действительно были усвоены и пережиты многими как нечто подводившее и приуготовлявшее их к тому, что принесло им впоследствии христианское учение, в котором тоже присутствовало измерение, не укладывавшееся в рамки спекуляции, и продолжало прослеживаться явное влияние Пира.
Нельзя сказать, что основополагающие богословские позиции христианского вероучения не приобрели в дальнейшем: глубокого влияния, найдя отклик в жизненной проблематике каждого и, в первую очередь, тех, кто оказался на острие исторического развития, став для других в своих речах или поступках примером. Речь идет о том, что называют святостью. Здесь она видна нам лишь на горизонте, но довольно и этого.
Довольно и этого, ибо пожелай мы начать разговор о занимающей нас теме с нее, мы обратились бы к позднейшему времени. Но если мы все-таки предпочли начать с Пира, если именно его мы здесь комментируем, то лишь потому, что в нем кроется абсолютно радикальное представление о движущей силе эроса, чье имя звучит в нем и которого он сам называет своей главной темой.

1.

Не будет, по-моему, преувеличением сказать, что сделанный нами в прошлый раз вывод до сих пор никому из комментаторов Пира еще не приходил в голову, и потому в истории раскрытия заложенных в нем идей наш комментарий становится важной вехой.
В самом сценарии того, что происходит между Сократом и Алкивиадом, нам удалось, на наш взгляд, разглядеть последнее слово Платона о природе любви. А это значит, что представляя нам то, что можно назвать своим убеждением, Платон сознательно дал место загадке - иными словами, что мысль его в этом диалоге не выступает целиком в явном, открытом, развернутом виде.

Призывая вас согласиться с этим, я не думаю вас особенно удивить, поскольку по единодушному мнению всех древних и, в особенности, современных комментаторов Платона - я здесь не один - внимательное изучение диалогов показывает, что в них присутствует как экзотерическая, так и скрытая сторона. В основе всех видов умолчания, в том числе самых характерных, граничащих с ловушкой, с нарочитой трудностью, лежит нежелание, чтобы текст этот поняли те, кому не следует. Нежелание это заложено в основе, в самой структуре всех дошедших до нас текстов платоновских текстов.

Согласится с этим, значит согласиться и с тем, насколько сомнительны все попытки продвинуться в понимании этих текстов вперед, попытаться проникнуть в них и разгадать конечный смысл того, на что Платон намекает. Однако в тематике любви, в том виде, в каком она предстает нам в Пире, которым мы здесь ограничиваемся, нам, аналитикам, трудно не разглядеть тот мостик, ту руку помощи, что потягивает нам автор, выстраивая последнюю сцену Пира - сцену между Сократом и Алкивиадом.

Я анализировал и разъяснил ее вам в два этапа. Я показал вам, насколько важно признание Алкивиада и тема агалмы, объекта, сокрытого внутри субъекта-Сократа. И я показал вам, что очень трудно не принять этого всего всерьез. Сама форма и построение рассказа говорят о том, что перед нами не просто иносказания или картинки, призванные, грубо говоря, дать понять, чего Алкивиад от Сократа ждет. Здесь обнажается, скорее, структура, в которой мы узнаем то, к чему приходим и сами, формулируя основы позиции, которую я назову позицией желания.

Извиняясь перед новичками нашего курса, я все же буду исходить из того, что большинству моих слушателей знакомо то описание позиции субъекта, которое топологически подытожено в схеме, названной мною, ради удобства, графом.
Форма ее в целом задана тем, что я назвал splitting - изначальным удвоением означающей цепочки, в которой субъект образуется. Мы предполагали, таким образом, уже доказанным, что само удвоение это обусловлено изначальной, основополагающей логической связью субъекта с означающим как таковым, что существование бессознательной означающей цепочки вытекает уже из самого понятия субъекта, которого делает субъектом тот факт, что он является носителем означающего.

Пусть те, для которых это всего-навсего недоказанное предположение, успокоятся - нам к нему еще предстоит вернуться. Но сегодня утром мне важно напомнить вам, что прежде это было уже здесь сформулировано. По отношению к бессознательной означающей цепочке как основанию говорящего субъекта желание занимает позицию, понять которую можно лишь исходя из метонимии, обусловленной существованием означающей цепочки. Метонимия - это явление, возникающее в субъекте в качестве опоры означающей цепочки. В силу того, что субъект несет на себе отпечаток означающей цепочки, в нем изначально возникает нечто такое, что мы называем метонимией - возможность неопределенного скольжения означающих внутри их непрерывной цепочки. Всё, что однажды с означающей цепочкой соединяется - привходящие элементы, элементы активности, элементы, потусторонние этой активности, или то, во что она выливается - все эти элементы оказываются в условиях, где они могут рассматриваться как друг другу эквивалентные. Тот или иной привходящий элемент может при случае репрезентировать то, что является границей субъективного высказывания: объект, к которому субъект устремляется, или само действие· субъекта.

И когда обнаруживается нечто такое, что позволяет это бесконечное скольжение, этот диссоциирующий элемент, который непроизвольно вносит в субъект фрагментированность означающего, переоценить, оно-то как раз и получает значение привилегированного объекта, способного этому бесконечному скольжению положить предел. В результате такой объект может стать для субъекта тем, вокруг чего строится его основной фантазм. Сам субъект узнает себя в нем застывшим, или, используя слово более распространенное, зафиксированным. Объект, оказавшийся в этой привилегированной роли, мы называем объектом а. И по мере того, как субъект идентифицирует себя с основным фантазмом, желание как таковое получает устойчивость и может быть названо. Что же касается того желания, о котором у нас идет речь, то оно оказывается укоренено, благодаря самому положению своему, в Hörigkeit, то есть, говоря нашим языком, заявляет о себе в субъекте как желание Другого, большого А.

А мы определяем как место речи; место, которое обнаруживается всегда, когда налицо имеется речь; то третье место, которое везде, где налицо означающая артикуляция, присутствует в наших отношениях с другим маленьким, а. Это А не является абсолютным другим, другим, к которому мы, разглагольствуя на тему нравственности, требуем уважения как к другому субъекту, равному нам в своих моральных правах. Нет, это Другой, которого учу видеть вас я, Другой, который воплощает в себе необходимость и сам необходим как место, но в то же время сам требующий гарантии со стороны; Другой, который постоянно исчезает сам и потому все время ставящий под угрозу исчезновения и нас с вами.
Именно с вопросом, заданным Другому о том, что он нам в состоянии дать и о том, что он нам может ответить, связана любовь как таковая. Не то чтобы она была идентична любому требованию, которыми мы его осаждаем - нет, он всегда остается по ту сторону этого требования: Другой волен ответить нам или нет, поскольку за ним больше ничего не стоит.
Проблема в том, чтобы определить, как Другой, к которому обращено требование любви, связан с появлением желания. Другой выступает здесь не как равный нам, Другой, к которому мы стремимся, Другой любви, но как то, что воплощает собой, собственно говоря, ее, этой любви, вырождение - вырождение в нечто такое, что имеет, я бы сказал, природу объекта.

Желание имеет дело с объектом, а не с субъектом. Именно в этом заключено то, что можно назвать заповедью бога любви. Эта жуткая заповедь, велит нам обратить предмет любви, который она нам указывает, в нечто такое, что является, по сути, объектом, более того - объектом, перед лицом которого сами мы, как субъекты, гаснем, блекнем и исчезаем. Ибо вырождение это, это обесценивание, претерпеваем, как субъекты, именно мы.

Что до объекта, то с ним происходит прямо противоположное. Я использую не самые подходящие выражения, но это не важно - важно, чтобы мне удалось донести до вас свою мысль, чтобы вы меня поняли. Так вот, объект этот получает избыточную ценность. Именно поэтому и оказывается он призван спасти наше достоинство как субъекта, то есть обратить нас в нечто другое, нежели игралище бесконечного скольжения означающих. Из простого субъекта речи он делает нас чем-то уникальным, бесценным и, в конечном итоге, незаменимым - именно здесь и находит то, что я только что назвал достоинством субъекта, точку опоры.

Суть двусмысленного понятия индивидуальность не в том, что мы представляем собой нечто уникальное в качестве тела - этого, а не какого либо другого. Индивидуальность всецело коренится в тех привилегированных отношениях, в которых мы оказываемся, оборачиваясь в желании субъектом.
Я лишь вновь возвращаюсь на тот манеж истины, где дрессирую вас с начала этого Семинара.

В этом году, говоря с вами о переносе, я хочу показать те глубокие последствия, которые имеет он для нашей психоаналитической практики.

2

Почему же так поздно мы до него добрались? - спросите вы.

Ничего удивительно - истинам никогда не свойственно открываться нам целиком. Истины подобны твердым телам - но телам, для взгляда предательски непроницаемым. Они не обладают, похоже, тем качеством, которым мы можем их наделить - прозрачностью. Мы не можем одновременно увидеть их задние и передние грани. Чтобы сделать это, их нужно обойти - сманеврировать, одним словом.
Что касается переноса, к которому мы подошли в этом году - вы сами видели, как удалось мне заворожить вас своими разговорами о любви - то вы наверняка заметили, что подошли мы к нему не хоженою тропою - более того, что я сам до сих пор с этой стороны вопрос о нем не затрагивал.
До сих пор я высказывался на эту тему очень сдержанно, давая понять, что говоря о явлении, именуемом, как правило, положительным или негативным переносом, доверяться видимости очень опасно. Ведь термины эти, по сути дела, собирательные и принадлежат повседневной речи, где используются не только более или менее осведомленной публикой, но и нами самими.

Я всегда напоминал вам, что исходить надо из того факта, что перенос - это, в конечном счете, автоматизм повторения. И если с начала года я только и делаю, что подробно комментирую диалог Пир Платона, где речь идет о любви, это явно означает, что я хочу подойти к переносу с другой стороны. И речь идет прежде всего о том, как эти подходы следует совместить.

Различие между ними не вызывает сомнений: его можно встретить и у других авторов.
У них можно прочесть немало удивительного: не имея руководящей нити в следовании тем направлениям, которые я очертил, они приходят к поразительным результатам. Я был бы не прочь, если кто-нибудь пошустрее из нашей аудитории сделал на эту тему краткое сообщение, которое мы могли бы затем обсудить. Могу прямо сказать, что на данном этапе нашего семинара это было бы очень кстати, и тому есть конкретные причины, о которых я сейчас не собираюсь распространяться - впоследствии я к ним еще вернусь. Очень важно, чтобы некоторые из вас смогли стать посредниками между неоднородной аудиторией, которую вы собой представляете и теми идеями, которые я собираюсь здесь сформулировать. Без такого посредничества мне придется трудно - ведь я зашел достаточно далеко, задавшись себе целью ни больше, ни меньше как поставить в центр темы, к которой мы обратились в этом году, функцию желания - желания не только анализируемого пациента, но и самого аналитика.

Для кого это более рискованно? - спросите вы. Для тех, кто по тем или иным причинам кое-что на этот счет знает? Или для тех, кто покуда не может об этом ничего знать? Так или иначе, должны существовать способы говорить на эту тему с достаточно подготовленной аудиторией, даже если опыта анализа у нее нет.
Теперь, когда это сказано, я хотел бы обратить ваше внимание на статью Германа Нунберга, опубликованную в 1951 году в International Journal of Psychoanalysis под заглавием Trаnsfеrence of Reality, Перенос реальности. Этот текст, как и все, что на тему переноса написано, очень показателен в отношении трудностей и натяжек, неизбежно возникающих ввиду отсутствия методически проработанного, обоснованного и ясного подхода к явлению переноса. В этой краткой статье - ровно девять страниц - автор проводит различие между переносом и автоматизмом повторения. Это, - говорит он, - совершенно разные вещи. Заявление действительно радикальное - во всяком случае, это не то, что вам говорю я. В связи с этим я попросил бы кого-нибудь из вас сделать к следующему разу десятиминутный доклад, попробовав выделить принципиальные положения этой статьи и предложить, как можно их скорректировать.

А пока посмотрим, о чем, собственно, идет речь.
Первоначально, перенос был открыт Фрейдом как спонтанный - подчеркиваю, спонтанный - процесс, и притом процесс - не забудем, что мы говорим о первых случаях его появления - достаточно тревожный, чтобы заставить одного из родоначальников психоанализа, Брейера, на первых же шагах от психоаналитического исследования отстраниться.
Очень скоро перенос был описан как связанный с самой сутью открытого психоанализом присутствия прошлого. Все эти выражения серьезно взвешены и попрошу вас запомнить то, на что я обращаю внимание, фиксируя основные моменты диалектики, с которой мы имеем здесь дело.

Очень скоро в качестве подтвержденной опытом гипотезы было признано, что явление это может управляться с помощью интерпретации.
Интерпретация на тот момент уже существовала, оказавшись одним из важнейших методов, позволяющих добиться от субъекта припоминания. Одновременно было замечено, что наряду с тенденцией к припоминанию здесь присутствует еще кое-что, хотя пока непонятно было, что именно. Так или иначе, это для нас не важно. Что касается переноса, то сразу же обнаруживается, что он управляется интерпретацией, а значит послушен, если хотите, действию слова.
Здесь тут же встает вопрос, который остается открытым и по сей день - вопрос следующий.

Явление переноса само начинает рассматриваться как оказывающее слову поддержку. Ведь с обнаружением переноса выяснилось, что если слово действует так же, как действовало оно до того, как в этом действии начали себе отдавать отчет, то лишь потому, что имеет место перенос. Так что вопрос остается на повестке дня и сегодня, а двусмысленность сохраняется - ведь и сейчас невозможно оспорить тот факт, что перенос, как бы тщательно он ни был интерпретирован, сохраняет в себе некий остаток, который интерпретации не поддается.

Тема эта многократно исследовалась самыми сведущими в психоанализе авторами. Из бесчисленно многих я укажу лишь на статью Эрнеста Джонса Функция внушения, опубликованную в Papers оn Psychoanalysis.
В чем же, собственно, вопрос состоит? В наиболее распространенной ситуации, у невротиков, перенос интерпретируется на основе и с помощью самого переноса. Поэтому когда аналитик анализирует, интерпретирует и делает замечания, он не может делать это иначе, как с позиции, которую дает ему перенос. Иначе говоря, всегда остается неустранимое поле внушения, подозрительный элемент, связанный не с тем, что происходит вовне - этого знать нельзя - а с тем, что способна дать сама теория.
На самом деле, эта трудность не из тех, что мешают двигаться дальше. Но так или иначе, налицо теоретическая апория, и ее следует заключить в определенные границы. Не исключено, что это впоследствии даст нам возможность ее обойти. Рассмотрим внимательнее как обстоит дело, и тогда нам удастся, быть может, понять, каким путем этого можно добиться.

Итак, присутствие прошлого - вот реальность переноса. Нет ли теперь в нашем распоряжении чего-то такого, что, напрашиваясь как очевидное, позволило бы эту формулировку дополнить? Это присутствие больше, чем просто присутствие - это присутствие в действии и, как немецкий и французский термины на то указывают, воспроизведение.
То, что обычно говорится на эту тему, недостаточно подчеркивает один момент - то, чем это воспроизведение отличается от простой пассивации субъекта. Если воспроизведение - это воспроизведение в действии, то в любом проявлении переноса есть момент творчества. Его-то и представляется мне важным артикулировать. И, как всегда, если я обращаю на него внимание, это не значит, что его нельзя было в более или менее смутной форме разглядеть в том, что авторы писали на эту тему и раньше.
Обратившись к новаторской работе Даниэля Лагаша, вы увидите, что суть усмотренного им различия между повторением потребности и потребностью в повторении заключается именно в этом, хотя оно и остается, на мой взгляд, довольно неопределенным и шатким, поскольку момент, о котором мы говорим, в нем отражения не нашел. Сколь бы удобным в дидактических целях это противопоставление ни было, в том, что мы на опыте узнаем о переносе, о нем речи нет - оно не входит в расчет.

Возьмем для начала потребность в повторении. Мы, безусловно, не можем сформулировать явление переноса иначе, нежели в форме следующего загадочного вопроса: почему нужно, чтобы субъект вечно повторял одно и то же значение? То, иными словами, о чем он своим поведением дает знать? Назвать это потребностью, значит исказить то, о чем идет речь. В данном случае отсылка к непроясненным психологическим данным вроде тех, что приводит в своем докладе Даниэль Лагаш, то есть к эффекту Зейгарник, лучше оттеняет то совершенно оригинальное, с чем сталкиваемся мы в явлении переноса.

Если, с другой стороны, перенос - это повторение потребности, потребности, которая может явиться в один момент как перенос, а в другой - как потребность, то ясно, что мы заходим в тупик, поскольку заверяем всех в то же самое время, что это лишь тень потребности, потребность давно преодоленная, почему и возможно ее исчезновение.
И еще мы приходим здесь к точке зрения, где перенос предстает нам как, собственно говоря, источник вымысла. В переносе субъект всегда что-то конструирует, фабрикует. Поэтому невозможно, мне кажется, не ввести в функцию переноса элемент вымысла. Какова, во-первых, структура этого вымысла? И что представляет собой, во-вторых, его предмет? Если речь идет о вымысле, то кем здесь прикидываются? А если прикидываются, то для кого?

Если на этот вопрос не отвечают туг же: для того, к кому обращаются, то лишь потому, что не могут досказать: это зная. Явление это слишком далеко от того, что можно было бы назвать, в первом приближении, симуляцией, так что подобное предположение отпадает.
Итак, прикидываются не для того, к кому обращаются, это зная. Но вовсе не потому, что дело происходит наоборот, то есть в силу этого незнания лицо, к которому обращаются, улетучивается, исчезает. Все, что мы с самого начала, то есть с изучения сновидений, знаем о бессознательном, говорит о том, что существуют психические явления, которые возникают, формируются и развиваются для того, чтобы быть услышанными, то есть для того Другого, который всегда здесь - даже, если об этом не знают. Даже не зная, что они существуют, чтобы быть услышанными, они существуют, чтобы быть услышанными - быть услышанными Другим.

Иными словами, мне кажется невозможным исключать из рассмотрения переноса тот факт, что обнаруживается он по отношению к кому-то, кому обращена речь. Этот факт имеет принципиальный характер. Он полагает границу, не позволяющую нам растворить явление переноса в возможности повторения, обусловленной самим существованием бессознательного.

Повторения имеют место и вне анализа, и связаны они с постоянством означающей цепочки субъекта. Повторения эти следует строго отличать от того, что мы зовем переносом, хотя они и приводят порой к очень сходным последствиям. Именно в этом смысле оказывается оправданным различие, к которому невольно приходит, исходя, правда, из ложных посылок, и Герман Нунберг. Вернусь теперь, чтобы вдохнуть в наши рассуждения немного жизни, к фрагменту нашего экскурса в платоновский Пир.

3.

Вспомните поразительную сцену публичного признания Алкивиада и попробуйте описать ее в наших собственных терминах.

Вы чувствуете, конечно, необыкновенную весомость происходящего, и понимаете, что речь идет о чем-то таком, что не сводится к простому рассказу о том, что между ним и Сократом произошло. Здесь нет ничего нейтрального. Доказательством служит тот факт, что прежде чем начать, Алкивиад сам заранее окружает свои слова покровом тайны, причем не для того лишь, чтобы защитить себя самого. Пусть те, кто недостойны и не способны это выслушать, - говорит он, - рабы и прочие непосвященные невежды, заткнут уши, так как есть вещи, которые лучше не слышать тем, чью меру они превосходят. Перед кем же он признается?

Перед другими, перед всеми другими - теми, чьи тела, чье согласие, чей совет лучше всего воплоща1от собою то, что можно назвать судом Другого. В чем же признается Алкивиад перед этим судом? В том, что он попытался обратить Сократа в нечто полностью подчиненное чему-то более ценному, нежели просто отношение одного субъекта к другому. Он попытался соблазнить Сократа, превратить его, причем неприкрыто, в нечто инструментальное, подчиненное - чему? Объекту его, Алкивиада, желания - хорошему объекту, агалме.

Скажу больше. Как можем мы, аналитики, не понять, о чем идет речь? Ведь ясно сказано - речь идет о хорошем объекте, находящемся у Сократа внутри. Сократ лишь оболочка объекта желания, и ничего больше.

И чтобы дать понять, что Сократ всего-навсего оболочка, и попытался Алкивиад показать, что Сократ является по отношению к нему лишь рабом желания, что Сократ отдан желанием ему в услужение. Знать о желании Сократа ему было мало - он хотел, чтобы тот дал ему о своем желании знак. Хотел знать, одним словом, что другой, объект, агалма, находится в его власти.

Именно неудача этого предприятия и заставляет Алкивиада краснеть от стыда, делая его признание столь болезненным. Демон Айдоса, стыдливости, о котором я в свое время вам говорил, здесь как раз и выходит на сцену. Именно стыдливость оказывается здесь нарушена. Раскрытой оказывается самая шокирующая тайна, потайная пружина желания, что в любви всегда так или иначе стремится себя не выдать: цель его - низвести большого Другого, А, в маленького другого, а. В данном случае Алкивиад, к тому же, потерпел поражение - опустить Сократа не получилось.

Что может быть ближе на вид к тому, что мы называем поиском истины? Можно подумать, что именно здесь последний предел, к которому этот поиск стремится, предел, где истина выступает не отвлеченной схемой, нейтрализующей все элементы абстракцией, а принимает, напротив, значение разрешения, оправдания. Это совсем не похоже, как видите, на простой феномен незавершенной работы или невыполненной задачи.
Публичная исповедь, доведенная до конца, со всеми религиозными коннотациями, которые мы можем, по праву или же нет, ей здесь приписать - вот с чем, похоже, мы имеем дело в данном случае. Не кажется ли вам тогда, что именно таким вот свидетельством превосходства Сократа и должна быть увенчана похвала, предназначенная учителю? Не подчеркивает ли эта сцена лишний раз то, что некоторые исследовали называли апологетической задачей Пира?

Вы знаете, в чем обвиняли Сократа даже после его смерти – в особенности в памфлете некоего Поликрата. Всем известно, что Пир был написан отчасти в ответ на этот пасквиль - в нем цитируются и другие свидетельства - где он обвинялся в совращении Алкивиада и многих других, уча их свободно следовать своим желаниям.
Так что же мы видим? Налицо парадокс. Обнаружена истина, за которой, казалось бы, больше ничего не стоит, но для всех в воздухе все равно повисает вопрос - а зачем все это? Кому это адресовано? Кого и чему эта исповедь призвана научить? Не обвинителей же Сократа - это ясно. Какое желание толкает Алкивиада на подобное саморазоблачение? Нет ли здесь парадокса, который еще предстоит разрешить? Вы увидите, присмотревшись, что дело обстоит не так просто.
То, в чем все видят интерпретацию Сократа, действительно таковой и является. Сократ возражает Алкивиаду, говоря: все, что ты тут сказал - а ты, бог видит, напустил тут туману - все это предназначено для Агафона. Твое желание окутано большей тайной, нежели секреты, что ты нам открыл. Оно нацелено на другого. И я укажу тебе, на кого: это Агафон.
Как ни парадоксально, но то, что сократова интерпретация обнаруживает, то тайное, что заступает в ней место явного - это не какая-то всплывающая из глубин прошлого и ничему существующему не отвечающая фантазия. Если послушать Сократа, то в процессе поиска истины именно реальность осуществляет здесь то, что мы зовем переносом. Иными словами, это как если бы кто-то, исследуя мотивы Эдипа, сказал: свои поиски истины, которая несет ему гибель, Эдип продолжаете таким нетерпением лишь потому, что цель у него одна - удрать с Антигоной. Такова парадоксальная ситуация, перед которой интерпретация Сократа нас ставит.

История полна, конечно, красочных деталей. Чтобы ослепить серых воробушков, яркие поступки, способные показать, на что человек способен, приходятся, как мы знаем, кстати. Но все это, говорит Сократ, в конечном счете лишь видимость.
Речь идет о поступке, в отношении к которому встает вопрос - насколько Сократ отдает себе отчет в том, что он делает? Не дает ли его ответ Алкивиаду повод подумать, что обвинения Поликрата имеют под собой основания? Ведь он, Сократ, сведущий в делах любви, не только указывает Алкивиаду на его желание, но идет дальше, разыгрывая партию этого желания словно по доверенности. Не случайно он тут же готовится произнести Агафону похвальную речь. И тут же словно исчезает из кадра: камера обращается на явившихся в дом новых гостей. Вопрос в результате остается неразрешенным. Диалог может продолжаться до бесконечности, но мы так и не узнаем, отдает ли себе Сократ отчет в том, что он делает.

А может, на его место потихоньку заступает Платон? Конечно - ведь он, будучи автором диалога, знает немного больше и вводит многие поколения в заблуждение относительно того, что он, Платон, знает о подлинных причинах любви, внушая нам, будто состоит она в том, чтобы возводить субъект по ступеням, ведущим его к прекрасному- прекрасному, все более сливающемуся с верховным благом. Но это вовсе не то, чему мы обязаны верить, следуя внимательно его тексту.

Больше того - в качестве аналитиков мы можем сказать следующее. Если желание Сократа, как явствует из его речей, состоит лишь в том, чтобы привести своих слушателей к заповеди γνώθι ϭεαυτόν, что можно, с натяжкой, передать в другом регистре как займись своей душой, то это, пожалуй, можно принять всерьез. Отчасти, на самом деле, - и я вам объясню, какой механизм тут действует - Сократ принадлежит к тем, кому мы обязаны наличием у нас души - тем, иными словами, что у нас сформировался некий устойчивый пункт, намеченный сократическими вопросами и эффектом переноса, который они порождают. Но если то, что Сократ так называет, представляет собою, без его ведома, желание субъекта каким его определяю я - желание, которое Сократ на наших глазах открыто делает своим, не побоюсь этого слова, сообщником - если это так, и если он делает это, не отдавая себе в этом отчета, то место Сократа становится нам понятно, как понятно становится и то, каким образом, в конечном счете, разжег он пламя желания в Алкивиаде.

Ибо желание в корне своем и по своей сути - это желание Другого. Именно в этом, собственно говоря, нужно искать истоки любви, если любовь - это то, что происходит в объекте, к которому мы в желании простираем руки и который в момент, когда наше желание вспыхивает, являет нам на мгновение руку своего собственного желания, протянутую нам навстречу.

Желание это проявляется всегда по мере нашего о нем незнания. Ведь Руфь нс знала, чего Бог хотел от нее. Но чтобы не знать, чего Бог хотел от нее, нужно было заподозрить, по меньшей мере, что Он чего-то от нее хочет. И если она ничего не знает об этом, то не потому, что неизвестно, чего Бог от нее хотел, а потому что в силу этой тайны Бог оказался скрыт, заслонен - хотя Он всегда туг, налицо.

Именно постольку, поскольку Сократ не знает ни того, чего он желает, ни того, что желание его - это желание Другого, и оказывается Алкивиад одержим - чем? Любовью, о которой можно сказать, что единственной заслугой Сократа было назвать ее любовью переноса и отослать ее к подлинному ее желанию.

Таковы моменты, которые я хотел сегодня сформулировать заново, чтобы приступить в следующий раз к тому, что смогу, мне кажется, убедительно показать - тому, каким образом завершение Пира, этой притчи, этого граничащего с мифом сценария, позволяет нам, опираясь на модель отношения между двумя желаниями, понять структуру той ситуации, в которой оказывается анализируемый пациент в присутствии аналитика.

Сделав это, мы сможем вернуть ситуации, реальной ситуации отношений между двумя людьми, ее настоящий смысл. Одновременно мы сможем точно определить то место, которое занимают в них возникающие, порой очень рано, явления любви, сбивающие с толку тех, кто с этими явлениями имеет дело, а также иные явления, все более сложные, по мере того, как поздно они возникают - все то, одним словом, что происходит в воображаемом плане. Именно в этом плане современные направления психоанализа сочли необходимым, и не без оснований, выстроить всю теорию объектных отношений, теорию проекции - термин далеко не удовлетворительный - и, в конечном счете, все теоретические представления о том, чем во время анализа предстает аналитик для пациента.

Обо всем этом нельзя составить правильного представления, не определив правильно позиции аналитика по отношению к основному желанию анализируемого, которое и есть то самое, с чем в отношения вступает субъект - Чего он хочет?

1 марта 1961 г.

Made on
Tilda